Големы растворились среди нас, смешались с толпой – живые, мягкие, тёплые, настоящие. Это показало правду лучше любых агиток: они такие же, как мы. Невозможно найти голема в последнем полуживом городе, куда отовсюду собрались после войны одиночки – без прошлого, без родных и друзей. Невозможно отличить. Да и зачем? Пусть големы не вполне люди, пусть в их синтетических жилах течёт искусственная кровь, но если они не заслужили право жить на этой сожжённой земле, то у нас этого права нет и подавно.
Всякий раз, слыша подобные речи, Ной удивлялся: если всё так очевидно и просто, зачем повторять снова и снова?
Ему было восемнадцать, когда он перебрался в столицу, сдал экзамены в университет и заодно вступил в братство – тогда ещё неформальное, ещё молодёжное. В восемнадцать невозможно без эпатажа и протеста. Ной был равнодушен к музыке, слишком стеснителен для промискуитета. Оставалась политика.
Только что обнародована была амнестическая поправка, и нюансы её, и сами големы обсуждались со всех сторон. Големов ещё считали героями – пусть невидимыми и анонимными. Но теперь к народной любви примешивалась какая-то особая, неуловимая интонация. Ной слышал её, измерял своим юношеским барометром – тонким и чувствительным, но не умел оценить.
В этом помог фратер Яков, человек чрезвычайно мудрый и знающий жизнь.
Големы, говорил он, это наши дети. Мы сделали их, чтобы победить в войне. Но война завершилась, война – вчерашний день. А они остались. Они, рождённые, чтобы умереть на войне и рассыпаться прахом, вернулись в наш мир, не готовый их принять. Рано или поздно семя войны проснётся в них, прорастёт через их искалеченную память, и мы окажемся в окружении тысяч сломленных героев, не готовых к новому чистому миру. Мы должны помочь им. Спасти от них самих.
Тогда Ной ещё плохо понимал, в чём состоит эта помощь.
...***
Ной проснулся от странного кошмара: будто воздуха не осталось вовсе и теперь придётся учиться жить без него. Он открыл глаза и обнаружил, что спит, сидя за столом. Рядом стоял Председатель. Ной почему-то сразу понял, что это он, даже не поворачивая головы. У фратера Якова был особенный запах – запах прошлого. Он взял со стола Ноева лётчика и с улыбкой его рассматривал.
– Вот и мы так во время войны спали прямо у станков, – добродушно сказал фратер Яков и вернул солдатика на стол.
Председательская свита была здесь же. Ной вообразил, как должны были они сюда зайти – осторожно на цыпочках, чтобы его, Ноя, не разбудить. Таков был фратер Яков, любил хорошую шутку, умел нравиться.
Ему было уже за сорок – возраст в наше время крайне редкий и показательный. Ровесники Якова остались в лунных кратерах или сгнили на оборонных заводах. По легенде Председатель всю войну провёл в цеху по изготовлению снарядов для «матрёшек». Ложь, конечно. Фратер Яков выглядел настоящим стариком, но был жив и бодр. А все, кто имел дело с внутренним миром «матрёшек», загнулись от лучевой болезни ещё десять лет назад.
Точно компенсируя свой стыдный возраст, фратер Яков окружил себя молодыми улыбчивыми лицами. Помощники его были юны и деятельны. Один из них – высокий, чернокудрый – смотрел на Ноя с особенным вниманием. Это был фратер Павел. Семь лет назад, вскоре после Стеклянной ночи, прямо из университетской аудитории он шагнул в собственный кабинет подле фратера Якова. Тот самый фратер Павел, который изобрёл Машину и убедительно – с формулами, графиками и многостраничными таблицами – доказал Председателю её ценность.
Фратер Яков говорил ещё что-то смешное, и все дружно смеялись, а Ной чувствовал, как накрывает его новой волной сомнения. Зачем он пришёл сюда, в эту тихую, тёмную и никому не интересную комнату? Фратер Яков, который ничего не делал без умысла, который семь лет назад сотнями и тысячами големов расплатился за одну свою политическую вершину?
Неужели, – подумал Ной, когда остался один, – они приходили только затем, чтобы посмотреть на последнего пока ещё живого голема?
...***
Семь лет назад Стеклянной ночью Ной был в общежитии. В комнате он жил один. Его товарищ – Пётр – окончательно разочаровался в новом мире и в себе, бросил университет и отправился на побережье – изучать замёрзший океан.
В ту ночь, слушая топот и крики, выглядывая на улицу, где от карбидных ламп в руках фратеров было совсем светло, Ной искренне сожалел, что не поехал с Петром к океану. Он никак не мог поверить своим глазам, хотя ждал этого – с того момента, когда осознал вектор движения мысли фратера Якова.
Ной давно уже не ходил на собрания братства, и многие его товарищи перестали там бывать. А те, кто остался, шли по улицам с карбидками и счётчиками. Они искали големов, полагая, что легко опознают их по следам лунной радиации.
Уже после полуночи откуда-то из эпицентра криков и топота появился человек, забрался через окно. Человек не был Ною знаком и меньше всего походил на голема – тощий, нелепый, длинный, двигался так, будто со всех сторон у него коленки и локти, которыми задевает он всё вокруг, в любой порядок внося разрушение и хаос. Человек шептал и плакал, размазывая по лицу грязь, и был совершенно жалок. Он не мог быть солдатом, он и человеком-то не был. Больше всего походил он на трусливого подземника, что где-то в норе пересидел войну, питаясь червями и мхом. Ной спросил, ожидая яростного отрицания, но человек поспешно закивал и, брызгая слюной, принялся шептать подробности. Про тоннели давно уже мёртвого метро, где радиации едва ли не больше, чем на Луне. Про невероятных чудовищ – трёхголовых крыс и сороконожек размером с собаку. Про то, как только что, считай, вчера, не веря ещё в окончание войны, готовые в любой момент уползти обратно, выбрались они – человек и его товарищи-подземники – в город, и, конечно, ими можно освещать улицу, и всякий счётчик трещит пулемётно при их приближении.