***
Самое страшное – тишина. В бараках ли, на работах – абсолютной тишины никогда не случается: то карла пройдёт, шипя динамиком, то свой же брат непокойник закашляется или захрапит. Это даже при таком сферическом условии, что никто баек в углу не травит, не перешёптывается и не поёт.
Другое дело – мёртвый город. Пока ветер завывает – ещё ничего. А ну как затихнет?
Майнц припал спиной к каменной кладке, затаил дыхание. И накрыло его ватной тишиной. Тишина эта Майнцу представлялась существом – недобрым, тёмным. Тишина пряталась за углом и в подвале, сквозила по лестницам заброшенных домов. И смотрела.
Алёшка остановился рядом, дышит тяжко. А глазищи так и светятся. Тьфу, дурачина!
– Славно пробежались, а, Лев Давидыч?
– Да чтоб тебе провалиться, буратина ты эдакая! На торфы хочешь загреметь – дело твоё, меня-то за собой зачем тянешь?
– А я уж было подумал, что вы говорить разучились, – усмехнулся Алёшка. – Хотя б для того стоило побегать, чтоб вы мне отвечать стали.
– Ты зачем, собака, в карлу камень бросил?
– Так я ж за вас вступился!
Вот дурачина. Ишь, вступился. Он, поди, и благодарности ждёт. Не понять ему, полену, Майнцевой беды. Последнее дело бегать так, когда электры едва-едва осталось: в глазах темнеет, сердце из груди рвётся.
Алёшка отдышится – и снова будет человек. У него электры ещё на месяц. А Майнцу нехорошо.
– За мной не ходи, – сказал Майнц строго. – Сам кашу заварил, сам и расхлёбывай.
Шатаясь и припадая на левую ногу, пошёл он прочь.
...***
А страшней тишины только фатаморгана.
За углом снежная хмарь закончилась. А началась дивная весна, и черёмуха, и тенистые аллеи парка. Майнц прямо-таки закачался от запаха этой весны.
Важно семенили по тропинке старушки-гусыни, беседуя о старушечьих своих делах. Мальчик лет пяти разогнался на велосипеде – упал. Майнц разглядел, как струится кровь из ударенной коленки. Мальчик, однако, стиснул зубы и не ревел.
Порыв ветра сорвал лепестки черёмухи, и они, играя в лучах света, падали, падали, падали.
На скамейке устроилась молоденькая студенточка с шариком мороженого на вафле. И так, и эдак примеривалась, как бы половчее надкусить. Подле неё читала книжицу барышня в белом крепдешиновом сарафане. Левой рукой покачивала детскую коляску. Прошёл франт в шляпе, полосатый весь, с кучерявой собакой на поводке – всякому ясно, иностранец или писатель. У тележки цветочницы приостановился, выбрал себе колокольчик в петличку. Пижон.
Майнц совсем было собрался своею рукой проверить, каковы на ощупь деревья эти, скамейки и барышни, когда заметил на аллее Алёшку. Очень уж нелеп получился непокойник на эдаком фоне. Теперь только разглядел Майнц, как бледен буратина лицом, увидал ввалившиеся глаза его и щёки, грязную, вовсе неуместную в весенней свежести одежду: валенки эти, да штаны ватные, телогрейку, шапку с ухами.
Рядом с крепдешиновой барышней и коляской Алёшка остановился. Присел на самый краешек скамейки – осторожно, как бы не запачкать. Стал смотреть в книжку. Руки Алёшка упёр в колени и вообще вид имел самый смущённый. Наклонился над коляской, сказал что-то младенцу. Потом вздохнул тяжко и пошёл прочь, отворачивая лицо.
Майнц достал из-за пазухи коричневую бумажку, в которую у него был завёрнут табак. Здесь же, с табаком, и газетка была припрятана.
Оглянулся ещё раз на аллею. Таяла фатаморгана, порванная ледяными порывами ветра, занесённая колючим снегом. Сквозь призрачные деревья просвечивали серые руины и голодные чёрные дыры обледенелых переулков.
На запорошенной снежной скамейке осталась только барышня в крепдешине. Уже почти прозрачная, она продолжала читать книжку, не замечая холода и снега.
К Майнцу подошёл Алёшка.
– Жена моя, – сообщил буднично. – Верочка. А в коляске – сын, Андрюха.
Что ответить, Майнц не нашёлся. Не одного человека свели с ума фатаморганы. Но чтоб за непокойников брались, такого не бывало. Всё больше живых донимали. Давно уже этих фатаморган никто не видел, а было время, когда цеплялись ещё люди за поверхность, полный город таких призраков ходил наравне с живыми.
Вниз, в подземелья, люди не столько ото льда и мёртвого воздуха бежали, сколько от них – от фатаморган.
Майнц отмерил щепотку табака, протянул на обрывке газеты Алёшке. Тот с благодарностью принял.
– Раньше-то как было. Смена здесь, смена там. Здесь засну, там проснусь. – Алёшка, не имея мундштука, ловко скрутил козью ножку, задымил.
– Контра ты, Алёшка, – не удержался Майнц. – Страсти какие рассказываешь. Был бы живой, расстреляли б.
Алёшка ухмыльнулся как-то неправильно – легкомысленно, что ли.
– Пусть бы и расстреляли. Чем так.
Историй таких Майнц слышал немало. Их приносили из-под земли буратины, не прошедшие первую свою карусель. Рассказы становились легендами, обрастали домысленными подробностями.
Что-де во сне-то мир остался прежним, и неизвестно ещё, какой из миров – настоящее. Что никакого Ускорителя там не было, а город цел, и цветут сады. Снилось многим, а болтали не все. Тех, кто поговорливее, расстреливали без суда. Соображений было два: чтоб не подрывали моральную целостность строителей Подземи да чтоб не болтали, какие там новые политические веяния в якобы настоящем мире им наснились.
Сам-то Майнц, конечно, ничего такого не помнил – карусель начисто вымарала его память о досмертном существовании.
– Я всё думал – головой повредился, – продолжил Алёшка. – К доктору ходил. А когда Димка, аспирант, проговорился, что с ним та же история, – тогда-то я испугался по-настоящему.